А Людочка росла... ох, девка, огонь. Красивая - спасу нет. Глаза синие, как васильки, коса пшеничная, стан тонкий. Но гордая была - страсть. Стыдилась она их бедности. Обидно ей было. Молодость же, ей цвести хочется, на дискотеку бегать, а тут сапоги третий год клееные-переклеенные.
И вот пришла та весна. Выпускной класс. Самое время, когда девичьи сердца трепещут, мечты строятся.
Зашла как-то Надя ко мне давление померить. Было это в начале мая, черемуха только-только цвет набирала. Сидит на кушетке, худенькая, плечи острые под застиранной кофточкой торчат.
- Семеновна, - говорит тихо, а сама пальцы нервно переплетает. - Беда у меня. Людочка на выпускной идти не хочет. Истерики закатывает.
- Чего так? - спрашиваю, манжету на ее тонкой руке затягивая.
- Говорит, не пойду позориться. У Ленки Зотовой, председательской дочки, платье с города привезли, импортное, пышное. А у меня... - Надя вздохнула так тяжело, что у меня аж сердце защемило. - У меня даже на ситец денег нет, Семеновна. Все запасы за зиму подъели.
- И что делать думаешь? - спрашиваю.
- Придумала уже, - глаза у Нади вдруг заблестели, ожили. - Помнишь, у матери моей в сундуке шторы лежали? Атлас плотный, хороший. Цвет такой... красивый. Я кружево старое отпорю с воротничка, бисером разошью. Не платье будет - картинка!
Я только головой покачала. Знала я характер Людочки. Ей же не картинку надо, ей надо, чтоб «дорого-богато», чтоб этикетка заграничная торчала. Но промолчала. Материнская надежда - она ведь слепая, но святая.
Весь май я видела свет в окнах Беловых далеко за полночь. Стучала старая машинка, как пулемет: так-так-так... Надя колдовала. Спала по три часа, глаза красные, руки исколотые, но счастливая ходила.
Беда случилась где-то за три недели до праздника. Я к ним заглянула мази для спины занести - Надя жаловалась, что от сидения согнувшись поясница огнем горит.
Вхожу в горницу, а там... Батюшки! На столе разложено не платье, а мечта. Ткань струится, переливается матовым блеском, цвет благородный, серо-розовый, как небо на закате перед грозой. И каждый шовчик, каждая бисеринка с такой любовью пришиты, что вещь словно светится изнутри.
- Ну как? - спрашивает Надя, и улыбка у нее робкая, детская. Руки дрожат, пальцы все в пластырях.
- Царица, - говорю честно. - Надя, у тебя золотые руки. Люда-то видела?
- Нет еще, в школе она. Сюрприз готовлю.
И тут хлопает входная дверь. Влетает Люда. Раскрасневшаяся, злая, портфель в угол швырнула.
- Опять Ленка хвасталась! - с порога кричит. - Туфли ей лаковые купили, лодочки! А я в чем пойду? В дырявых кедах?!
Надя к ней шагнула, берет со стола платье, поднимает бережно:
- Доченька, смотри... Готово.
Люда замерла. Глаза округлились, пробежались по платью. Я уж думала, обрадуется. А она вдруг как вспыхнет.
- Это что? - голос ледяной стал. - Это... это же шторы бабушкины! Я узнала! Они в сундуке воняли нафталином сто лет! Ты что, издеваешься?!
- Люда, это атлас настоящий, посмотри, как сидит... - Надя голос потеряла, лепечет что-то, шаг к дочери делает.
- Шторы! - завизжала Люда так, что в окнах стекла задребезжали. - Ты хочешь, чтобы я на сцену в занавеске вышла? Чтобы вся школа пальцами тыкала?! «Нищебродка Белова в штору замоталась!» Не надену! Никогда! Лучше голой пойду, лучше утоплюсь, чем в этом убожестве!
Она подскочила, вырвала платье из рук матери, швырнула его на пол и ногой топнула. Прямо по бисеру, по труду материнскому.
- Ненавижу! Ненавижу эту нищету! Ненавижу тебя! У всех матери как матери, достают, крутятся, а ты... Тряпка ты, а не мать!
В комнате повисла тишина. Такая густая, страшная тишина...
Надя побледнела так, что стала одного цвета с побелкой на печи. Она не закричала, не заплакала. Она просто медленно, как-то по-старушечьи, наклонилась, подняла платье с пола, отряхнула несуществующую пылинку и прижала к груди.
- Семеновна, - сказала она мне шепотом, не глядя на дочь. - Иди, пожалуйста. Нам поговорить надо.
Я ушла. Сердце было не на месте, хотелось взять ремень да выпороть эту глупую девчонку....
А утром Надя исчезла.
Люда прибежала ко мне в медпункт в обед следующего дня. Лица на ней не было. Спесь вся слетела, остался только животный страх в глазах.
- Тетя Валя... Семеновна... Мамы нет.
- Как нет? На работе может?
- Нет в библиотеке, закрыто там. И дома не ночевала. И... - Люда запнулась, губы задрожали, подбородок запрыгал. - И иконы нет.
- Какой иконы? - я аж присела, выронив ручку.
- Николая Чудотворца. Той, что в красном углу стояла. Старинная, в серебряном окладе. Бабушка говорила, она нас от войны сберегла. Мама всегда говорила: «Это наш последний хлеб, Люда. На самый черный день».
У меня внутри все похолодело. Поняла я, что Надя задумала. В те годы за старинные иконы перекупщики большие деньги давали, но и убить могли за них, и обмануть, и в лесу прикопать. А Надя - она же как ребенок доверчивая. Поехала в город, видать, продавать, чтоб капризной дочери на «модное» платье добыть.
- Ищи ветра в поле, - прошептала я. - Ох, Люда, что ж ты наделала...
Три дня мы жили как в аду. Люда перебралась ко мне - боялась в пустом доме ночевать. Она не ела почти, только воду пила. Сидит на крылечке, смотрит на дорогу, ждет. Каждый звук мотора - она вздрагивает, бежит к калитке. А там чужие люди.
- Это я виновата, - твердила она ночью, свернувшись калачиком.
- Я ее убила словом своим. Валентина Семеновна, если она вернется, я... я в ногах у нее валяться буду. Только бы вернулась.
На четвертый день, ближе к вечеру, зазвонил телефон в медпункте. Резко так, требовательно.
Я трубку схватила:
- Алло! Фельдшерский пункт!
- Валентина Семеновна? - голос мужской, усталый, казенный. - Из районной больницы беспокоят. Реанимация.
Ноги у меня подкосились, я на стул плюхнулась.
- Что?
- Поступила к нам женщина трое суток назад. Без документов. На вокзале нашли, с сердцем плохо стало. Инфаркт. В себя пришла ненадолго, назвала ваше село и имя ваше. Белова Надежда. Есть такая?
- Жива?! - кричу.
- Пока жива. Но состояние критическое. Приезжайте срочно.
Как мы ехали в райцентр - это отдельная песня. Автобус уже ушел. Я побежала к председателю, в ноги кланяться, чтоб машину дал. Дали старый «УАЗик» с водителем Петькой.
Люда всю дорогу молчала. Сидела, вцепившись в ручку двери так, что костяшки побелели, и смотрела вперед немигающим взглядом. А губы шевелились - молилась, наверное. Впервые в жизни молилась по-настоящему.
В больнице пахло бедой. Хлоркой, лекарствами и той особенной тишиной, которая бывает только там, где жизнь со смертью борется.
Врач вышел к нам, молодой, глаза красные от недосыпа.
- К Беловой? Пущу только на минуту. И без слез мне там! Ей волноваться нельзя.
Зашли мы в палату. А там аппараты пищат, трубки прозрачные змеятся. И лежит наша Надя...
Боже мой, краше в гроб кладут. Лицо серое, как пепел, тени под глазами черные, а сама маленькая-маленькая под казенным одеялом, словно девочка.
Люда как увидела ее - дыхание перехватило. Она на колени упала прямо у кровати, лицом в простыню уткнулась, плечи трясутся, а звука нет. Боится зарыдать, как врач велел.
Надя веки приоткрыла. Взгляд мутный, плывет. Не сразу узнала. А потом рука ее, вся в синяках от уколов, чуть шевельнулась и легла на Людину голову.
- Людочка... - шелестит, едва слышно, как сухая листва. - Нашлась…
- Мамочка, - давится слезами Люда, целует эту руку холодную. - Мамочка, прости…
- Деньги... - Надя пальцем по одеялу водит. - Я продала, доча... Там, в сумке... Забери. Купи платье... С люрексом... Как ты хотела...
Люда голову подняла, смотрит на мать, а по щекам слезы ручьями.
- Не надо мне платья, мама! Слышишь? Не надо! Мне ничего не надо! Зачем ты, мама?! Зачем?!
- Чтобы ты красивая была... - Надя улыбнулась слабо-слабо. - Чтоб не хуже людей...
Я стою у двери, горло перехватило, дышать не могу. Смотрю на них и думаю: вот она, любовь материнская. Она ведь не рассуждает, не взвешивает. Она просто отдает всё, до последней капли крови, до последнего удара сердца. Даже если дитя неразумное, даже если обидело.
Врач нас выгнал через пять минут.
- Все, - говорит, - у нее сил нет. Кризис миновал, но сердце очень слабое. Лежать ей долго придется.
И начались долгие дни ожидания. Почти месяц Надя в больнице провела. Люда каждый день к ней ездила. Утром в школу, экзамены сдавать, а после обеда - на попутках в райцентр. Возила бульоны, которые сама варила, яблоки терла.
Изменилась девка - не узнать. Куда вся спесь делась? Дома убрано, огород прополот. Придет ко мне вечером отчитаться, как мама, а глаза взрослые-взрослые.
- Знаете, Валентина Семеновна, - сказала она как-то. - Я ведь тогда, когда накричала... Я ведь платье то мерила потом. Тайком. Оно... оно такое нежное. Оно мамиными руками пахнет. Я просто дура была. Мне казалось, если платье богатое, то и меня уважать будут. А теперь я понимаю: если мамы не станет, мне ни одно платье мира не нужно.
Надя пошла на поправку. Медленно, тяжело, но выкарабкалась. Врачи говорили - чудо. А я думаю, ее Людина любовь с того света вытащила. Выписали ее аккурат накануне выпускного. Слабая была, ходить толком не могла, но домой просилась страшно.
Настал вечер выпускного.
Вся деревня собралась у школы. Музыка играет, «Ласковый май» гремит из колонок. Девчонки стоят - кто в чем. Ленка Зотова в своем кринолине пышном, как торт свадебный, стоит, важная, носом крутит, кавалеров отшивает.
И тут толпа расступилась. Тишина повисла.
Идет Люда. А под руку ведет Надю. Надя бледная, ногу тянет, опирается на дочь тяжело, но улыбается.
А Люда... Дорогие мои, я такой красоты отродясь не видела.
На ней было то самое платье. Из штор.
В лучах заходящего солнца этот цвет «пепел розы» горел каким-то неземным светом. Ткань атласная по фигурке точеной струится, скрывая все, что надо, и подчеркивая, что следует. А на плечах - кружево бисерное мерцает.
Но главное - не платье было. Главное - как Люда шла. Она шла как королева. Голову высоко держит, но в глазах нет прежней заносчивости. В них - спокойная, глубокая сила. Она мать вела так бережно, словно хрустальную вазу несла. Словно говорила всем: «Смотрите, это моя мама. И я ею горжусь».
Кто-то из парней, местный шутник Колька, хотел было съязвить:
- О, гляньте, занавеска пошла!
Люда остановилась. Повернулась к нему медленно. Посмотрела ему прямо в глаза - спокойно так, твердо, без злобы даже, а с жалостью какой-то.
- Да, - сказала громко, чтобы все слышали. - Это мамины руки сшили. И для меня это платье дороже любого золота. А ты, Колька, дурак, раз красоты не видишь.
Парень аж покраснел и замолчал. А Ленка Зотова в своем пышном покупном платье вдруг как-то сразу поблекла, сдулась. Потому что не тряпки красят человека, ох, не тряпки.
Танцевала Люда в тот вечер мало. Все больше с мамой сидела на лавочке. Шалью ее укрывала, воды приносила, за руку держала. И столько тепла было в этом касании, столько нежности, что у меня слезы наворачивались. Надя смотрела на дочь, и лицо у нее светилось. Она знала, что не зря всё было. Что икона та, чудотворная, она свое дело сделала - не деньгами помогла, а душу спасла.
С тех пор много лет утекло. Люда в город уехала, выучилась на врача-кардиолога. Стала хорошим специалистом в области, людей с того света вытаскивает. Надю к себе забрала, бережет ее как зеницу ока. Живут душа в душу.
А икону ту, говорят, Люда нашла потом. Много лет искала по антикварам, большие деньги заплатила, но выкупила. Висит она теперь у них в квартире, на самом почетном месте, и лампадка перед ней всегда горит...
Смотрю я бывает на нынешнюю молодежь и думаю: сколько же мы обижаем самых близких ради чужого мнения, требуем, топаем ногами. А ведь жизнь - она короткая, как летняя ночь. И мама у нас одна. Пока она жива - мы дети, и есть стена, которая закрывает нас от ледяных ветров вечности. А уйдет она - и всё, мы на семи ветрах.
Берегите своих матерей. Прямо сейчас позвоните, если живы они. А если нет - просто вспомните добрым словом. Они там, на небесах, обязательно услышат...
Автор: «Записки сельского фельдшера»
____________________________________
Уважаемые читатели, если вам понравилась история, приглашаем подписаться на нашу группу, чтобы не пропустить новые публикации 💛